Перечень учебников

Учебники онлайн

3.4. Прогностическая модель Россия — Восток (альтернативные сценарии)

Попытаемся сопоставить варианты диалога России с Востоком в его специфической цивилизационной ипостаси как альтернативного западному культурного космоса, и с Востоком как "Югом" — обиталищем угнетенных. В первом случае доминирует культурологический образ, адресованный гуманитарной герменевтике, призванной расшифровывать тексты и послания других культур; во втором случае — более близкий российскому сознанию социальный образ страждущих и угнетенных. В первом случае вступает в силу новая гуманитарная теория — взамен старой, основанной на социологическом подходе, во втором теорию дополняет и питает могучее нравственное чувство сострадания и справедливости. Кстати, и на Западе различные общественные науки по-разному представлены в контексте политического спектра: экономическую науку оккупировали в основном правые — либералы и неоконсерваторы, культурология же представлена диссидентами — ориенталистами. Вполне вероятно, что и у нас ученые-востоковеды могут стать ядром новой идеологической элиты, альтернативной осрамившимся либералам. Именно этой новой элите предстоит разрабатывать новую восточную политику России, неизбежную ввиду "предательства Запада" и назревшей необходимости выйти из геополитического одиночества.

Однако образ "восточной политики" двоится. Если мы станем интерпретировать понятие "Восток" в его буквальном, "меридианном" смысле, мы столкнемся с неожиданными парадоксами. Согласно либеральной концепции (у нас ярко представленной П. Милюковым) импульс европеизма идет с Запада и постепенно ослабевает, поглощаемый вязким пространством Евразии. Таким образом, шансы модернизации могли бы подсчитывать географы: чем ближе тот или иной участок Евразии к Западной Европе, тем выше его шансы европеизироваться, чем дальше — тем больше преград на этом пути. Однако на деле мы сегодня видим другое: пики модернизационной волны (подтверждаемые экономической статистикой) на крайнем Западе и дальнем Востоке Евразии при загадочной впадине посредине — в пространстве России.

Для объяснения этого парадокса можно было бы привлечь старую гипотезу Ф. Ратцеля, который еще в конце прошлого века предсказывал, что вестернизация дальневосточного региона будет идти не континентальным евразийским путем, а через Тихий океан: дальний североамериканский Запад и Дальний Восток сойдутся. Это красивая гипотеза, но она не совсем соответствует историческим фактам.

Во-первых, ускоренная модернизация Японии началась еще в прошлом веке, после революции 1868 г., когда Япония никакого американского влияния не себе не испытывала.

Во-вторых, и послевоенная модернизация Японии, а затем и других "тигров" осуществлялась не по рецептам американского либерализма, а скорее в духе континентальных протекционистских теорий. Неокрепшую национальную промышленность государство защищало жесткими протекционистскими мерами: иностранные фирмы и транснациональные корпорации не пускались в страну до тех пор, пока национальная экономика не могла успешно с ними конкурировать См.: Пребыш Р. Периферийный капитализм: есть ли ему альтернатива? — М., 1992. .

Этот феномен "закрытого общества" прослеживался не только в экономической области. Япония, а также Тайвань и Южная Корея представляли собой парадоксальное сочетание авторитарно-коллективистского традиционализма с прометеевым духом. В отличие от либерально-индивидуалистической "морали успеха" это была мораль "коллективистского успеха", сублимирующая национальную волю к возрождению и реваншу над победителями в экономическом творчестве. Самурайский дух служилой аскезы, самопожертвования и дисциплины, воплотившись в превращенных формах, вполне заменил протестантскую этику. К экономическому росту оказались подключенными все социальные институты традиционного дальневосточного общества: авторитарно-патриархальная семья, аграрные общины, церковь...

В свете этого становится понятным, почему впадина модернизационной волны образовалась посередине двух полюсов роста — Западного и Дальневосточного. Она образовалась не по причине российского традиционализма, как это утверждают отечественные и зарубежные либералы, а по прямо противоположной причине: благодаря сверхинтенсивному западному облучению в России оказались разрушенными социокультурные основания общественной мобилизации. Не дефицит секуляризации, индивидуализма, гедонизма и "открытости" мешает сегодня России подняться, а их явный избыток. В Южной Корее новобрачные, имеющие университетские дипломы, по 70 раз падают в ноги своим родителям, чтобы получить благословение на брак,— это очень непохоже на гедонистический климат "открытого общества", но это объясняет нам, почему дипломированные специалисты этой страны отличаются величайшим усердием, исполнительностью и дисциплиной. Левые западники — большевики разрушили авторитарно-мобилизационные начала, коренящиеся в традиционном гражданском обществе в России по причине почти расовой ненависти ко всему исконному и национальному и передали миссию тотальной мобилизации тоталитарному государству. Правые западники, разрушившие государство в России, оставили ее без каких бы то ни было мобилизационных начал.

Возможен ли экономический рост без такого рода начал?

Как показывает современный опыт, гедонисты постмодернистского толка, вскормленные "открытым обществом", для производительной экономики не годятся. Люди этой формации сформировали социальный заказ на экономику другого типа — спекулятивно-финансовую, где действует старая ростовщическая формула:

Д — Д1

(деньги, пущенные в рост, дают новые, большие деньги).

Чудо продуктивной экономики, с которым выступил европейский модерн после протестантской реформации:

Д — П — Д1

(где П — стадия производства) грозит исчезнуть на Западе, сменившись "традиционным" ростовщичеством, известным во все времена и во все времена презираемым.

Современная противоречивость образа России связана с тем, что либеральная вестернизация, развращающая общество и породившая всеразрушительный ростовщический капитализм, противоречит и национальным интересам России и ее назначению. Не случайно пространство России классики геополитики назвали хартлендом — сердцевиной мира. Евразийский континент — это земная твердь мира, прибежище всего реального и обеспеченного наличностью, в отличие от океанических хлябей, породивших виртуальную экономику и прочие виртуальные псевдореальности. Колоссальная территория России концентрирует ресурсы, составляющие основу реальной — продуктивной — экономики, связывающей классическую экономическую триаду — землю, труд и капитал. Виртуальная экономика равно отрывает капитал и от труда и от земли, создавая зловещий виртуальный призрак, который теперь ходит по Европе и по миру взамен призрака коммунизма. И если виртуальная экономика притягивает к себе не имеющих отечества отщепенцев культуры и морали, то реальная, "земная" экономика требует привязанных к земле, ответственных и ангажированных людей.

Совершенно ясно, учитывая статус России как хартленда и сокровищницы величайших земных ресурсов, что настоящая борьба между виртуальной и реальной экономикой, между паразитарным либеральным интернационализмом и защитниками Земли как Отечества развернется именно в России. Очевидно также, что в этой борьбе союзником России может стать Восток или Юг, а Запад, под эгидой и влиянием Америки, сегодня воплощает паразитирующую расу господ мира, виртуальных дел мастеров — ненавистников всего подлинного. Именно России предстоит воссоздать альтернативный полюс, восстановить биполярность как механизм борьбы добра со злом в этом мире.

Каким станет этот механизм: широтным, ориентирующим Россию на Дальний Восток, или меридианным, ориентирующим на "Юг",— в символическом значении "Юга" как воплощения всех "нищих духом"? Сравним два эти варианта.

Итак, вариант первый, "евразийский": какие проблемы здесь сразу же возникают? Прежде всего они связаны с тем, что Дальний Восток неоднороден по своей ориентации: есть тихоокеанский восток, ставший "внутренней Атлантикой" — речь идет о вестернизированном Востоке, представляющем союзников США — Японию и Южную Корею. Именно потому, что эти страны в целом уже научились играть по правилам атлантической цивилизации и вошли в американоцентричную геополитическую систему, сомнительно, чтобы они оказались активными приверженцами новой, постзападной волны, набирающей силу в новой восточной фазе мирового исторического цикла. Тактически их индустриальный прорыв и вхождение в элиту развитых стран можно считать успехом, даже большим успехом. Но не грозит ли этот тактический успех утратой стратегической перспективы?

В самом деле, кому дано менять правила игры в этом мире и открывать новую эпоху: тем, кто научился успешно играть по старым правилам, или тем, кого такая игра не устраивает в принципе? Успешная модернизация дальневосточных "тигров" может сделать их заложниками модерна как раз в тот судьбоносный момент, когда духовный и экологический потенциал модерна иссякает в мире и требуется эпохальный поворот — новая эволюционная парадигма, основанная не на прометеевом пафосе покорения мира, а на коэволюционных стратегиях со-понимания, со-причастности, со-участия.

Не все здесь еще потеряно: и процесс вестернизации "тигров" пока еще не завершился окончательным торжеством безответственного индивидуалистического эгоизма, и новые конфликты между продуктивной и виртуальной экономикой уже сталкивают эти страны с американскими виртуальных дел мастерами. Дальневосточные "тигры" остались настолько "архаичными", чтобы по-прежнему верить в усердие, трудолюбие, партнерскую ответственность и высокую профессиональную квалификацию. Их кризис, организованный манипуляторами — штабистами виртуальной экономики, не имел никакого отношения к реальным показаниям продуктивности: и производительность труда, и качество продукции, и наукоемкость производства продолжали расти. Но штабная экономика научилась управлять движением так называемых краткосрочных капиталов, не привязанных к производству и вполне "интернациональных". В 1997 г. из экономики дальневосточного региона таким образом было сразу изъято 200 млрд. долл.

Перед этим регионом встала дилемма: попытаться прорваться в круг "постиндустриальной" экономики (постиндустриальной в смысле извлечения прибыли вне производственной активности) или отстоять свои права и суверенитет именно в качестве добросовестных производителей. Кажется, перед лицом этой дилеммы "тигры" еще не определились окончательно.

Вторая проблема связана с неоднородностью дальневосточного региона: наряду с "вестернизированными" союзниками США здесь присутствует великий Китай, воплощающий сегодня альтернативную модель модернизации. В этом качестве, как, впрочем, и в других, он возбуждает нешуточные опасения мировых вестернизаторов — организаторов однополярного мира. Они, несомненно, будут усиливать свой натиск на него. Даст ли этот натиск запланированные результаты или, напротив, породит реакцию мощного ответа и переход Китая на последовательно антиамериканские и антизападные позиции?

Во всяком случае, пример завлеченной в сети "либеральной реформы", а ныне вероломно разрушаемой России является предостерегающим, и Китай, кажется, извлек из него свои уроки.

Но существуют и некоторые объективные факторы, способные в будущем поставить Китай в конфронтационные отношения с российским государством. Речь идет о том злосчастном вакууме, который присутствовал и в прошлом, но ныне опасно углублен злосчастным усердием наших "реформаторов". Ослабление федерального центра и тихая "конфедерализация" России с одной стороны, демографический и промышленный вакуум, связанный с массированной деиндустриализацией; с другой — создают ту опасную геополитическую пустоту, которой природа не терпит.

Ныне на российском Дальнем Востоке проживают всего 8 млн. человек, находящихся к тому же в состоянии ощутимой национально-государственной дезориентации и деморализации. В прилегающих к этому региону районах Китая живет около 180 млн. человек — достаточно собранных, энергичных и едва ли не физически ощущающих тесноту своего пространства. Стратеги США, более всего опасающиеся антиамериканского союза Китая и России, всячески соблазняют Китай возможностями, вытекающими из предельного ослабления российской державы. "Геостратегия для Евразии" З. Бжезинского не оставляет никаких сомнений на этот счет.

Надо сказать, геостратегические возможности России сегодня в самом деле ухудшились — и не только по вине наших "либералов", но и по вине их коммунистических предшественников. Тот невиданный погром культуры и традиции, который осуществили наши леворадикальные ученики модерна, значительно обеднил и ухудшил социокультурный образ России в мире. Большевистская властная элита, лишенная культурной идентичности и прибегшая в конечном счете к культурно обезличенному технократическому самоназванию "командиров производства", утратила всякие геополитические интуиции, связанные с чувством евразийского континента. Беспочвенность большевизма надо воспринимать не в узко этнографическом, славянофильском контексте, а в более широком — континентальном.

Именно большевизм парализовал культурное творчество России, связанное с выстраиванием евразийских универсалий. Большевизм, несомненно, принес просвещение в Евразию, но это просвещение оказалось ослабленным не только по критериям высокого профессионализма, но и по критериям мотивационным, относящимся к чувству и пафосу "своего" пространства, уникального и пророчески насыщенного, мессианского.

Ослабленная сначала в социокультурном, а теперь и в военно-стратегическом и экономическом отношениях, Россия уже с меньшим основанием может претендовать на миссию мирового посредника между Европой и Азией. Наряду с российским евразийским проектом сегодня активно формируются альтернативные ему: тюрко-мусульманский, отвечающий амбициям Турции как возрожденной Османской империи, и проект возрожденного Великого шелкового пути, ориентированный на Китай. Азербайджан, Узбекистан, Казахстан, Китай — такова линия евразийского моста между Атлантикой и Тихим океаном, намеренно пролагаемая в обход России.

Перед Китаем возникает дилемма: связывать ли себя союзническими обязательствами с Россией или держать руки свободными с учетом перспективы дальнейшего ослабления России и открывающимися новыми геополитическими возможностями?

Россию, со своей стороны, пугают тем, что в партнерстве со стремительно крепнувшим великим Китаем она будет играть сомнительную роль младшего партнера. К перечисленным оговоркам и сомнениям можно добавить и еще одну весьма немаловажную: в партнерстве с Китаем Россия выступает сегодня идеологически безоружной — лишенной большой идеи. Наши левые и правые западники, занявшиеся плагиатом у Европы, вместо того чтобы опереться на собственную (православно-византийскую) традицию, лишили Россию в XX веке социокультурной устойчивости и самостоятельности. Когда начался идейный кризис царизма, они поспешили обратиться к западным учителям за идейной помощью и получили ящик Пандоры в лице марксизма. Когда последовал идейный кризис коммунизма, они по привычке обратились по прежнему адресу и получили новый ящик Пандоры — в лице подержанного либерализма.

Из этого вытекают новые проблемы для России в случае предполагаемого сближения с Китаем. Когда встречаются две стороны, одна из которых в значительной мере утратила идентичность, а другая ее сохранила, то преимущество безусловно будет на стороне второй. Таким образом, наряду с другими преимуществами Китай получает еще и столь немаловажное во все времена (а ныне в особенности) преимущество идейное.

Все эти оговорки вовсе не исключают варианта реставрированной биполярности, воплощенной антиамериканским союзом России и Китая. Необходимо прояснить соответствующие условия и аргументы. Дело в том, что экономики России и Китая, может быть как никакие другие, дополняют друг друга. Огромная, но лишенная нужного количества рабочих рук территория России к востоку от Урала, с одной стороны, и не имеющая аналогов изобильная и трудолюбивая рабочая сила Китая — с другой — вот полюса, которые в каком-то смысле просто не могут не тяготеть друг к другу. Если энергетику этого тяготения перевести из геополитической конфронтации в стратегическое партнерство, мы можем получить искомый полюс биполярности, на который сориентируется мир.

Особое значение при этом приобретает умение сформулировать большую альтернативную идею, содержащую нравственный и организационно-практический потенциал. Здесь, пожалуй, явно напрашивается одна сугубо континентальная, евразийская идея: идея продуктивной экономики, направленная против экономики "виртуальной". Дело в том, что современному потребительскому обществу давно уже подсовывают вместо осязательной "фактуры" виртуальные и полувиртуальные суррогаты. В основе становления общества массового потребления лежал механизм подмены натуральных высококачественных продуктов и высококачественных услуг, являющихся достоянием немногих, суррогатами и заменителями, дизайнерская броскость которых только до поры до времени скрывала удручающую второсортность. По-видимому, другого пути к массовому обществу и не было: либо откровенная сегрегация потребителей, опасная для социально-политической стабильности, либо сначала суррогатное, а затем и символическое потребление, характерное для виртуального мира, создаваемого новейшей электронно-компьютерной революцией.

Пока массовое общество на Западе было представлено доверчиво-невзыскательными потребителями в первом поколении, блеф потребительского общества удавался. Но потребители второго — третьего поколений, выдвинувшие требование "качества жизни", на этот блеф попадаться уже не желают. Современный потребитель взыскует натуральных продуктов и проникся философией нового природопоклонства: все натуральное совершеннее и здоровее искусственного. Этот новый социально-экономический заказ объективно является вызовом виртуальному миру суррогатно-символического потребления, и у западной экономики нет собственных возможностей ответить на этот вызов.

Единственный путь — срочная колонизация России и превращение ее в сырьевой придаток. Но для мирового потребителя существует риск того, что даже такая колонизация в корне не изменит положения, ибо при сохраняющейся экономической гегемонии Запада сохранится и прежняя парадигма, связанная с доминированием виртуальной экономики над реальной.

Действительной альтернативой мог бы стать евразийский проект, основанный в первую очередь на симбиозе экономик России и Китая. Огромные источники российского натурального сырья плюс огромное трудолюбие и профессиональная тщательность китайцев могут заложить основы альтернативной "натурэкономики качества", взамен морально устаревшей экономики заменителей и экономики виртуального Зазеркалья, дающей чисто наркотические эффекты. Виртуальная экономика не только эксплуатирует евроазиатский регион, манипулируя процентными ставками и организуя массированные долларовые перемещения в "открытом" пространстве интернационализированных валют. Она по-своему эксплуатирует и западных потребителей, подсовывая им суррогаты потребления и тем ухудшая качество существования.

Возможен ли на этом экономическом поле прагматический союз западного потребителя и восточного производителя, равно заинтересованных в защите полноценной натурэкономики от агрессии экономики-призрака?

Прежде чем отвечать на этот вопрос, зададимся другим, относящимся к возможностям российско-китайского союза в нынешнее переломное время смены фаз большого цикла. Для прояснения ситуации необходимо "вынести за скобки" привычные установки политологического анализа, нацеленного на эмпирически явленные тенденции и силы. Необходимо уяснить себе, что фактологический пласт бытия — это поверхность, под которой скрыт "Гераклитов поток" культурной динамики, связанной со столкновением Традиции и Истории. Раскрытие этой логики духовных трансформаций в точке пересечения внешней, событийной истории и внутренней, духовной, получившей вызов извне,— вот путь гуманитарной прогностики. Для определения долговременных — внеконъюнктурных — условий сближения России и Китая в грядущей "восточной" фазе мирового цикла, необходимо определить, насколько совпадает сегодня духовный опыт двух стран как основа настоящего взаимопонимания и насколько общим является вызов, им обеим брошенный сегодня. Принципиально важным является то, что обе страны в XX веке пережили в чем-то поразительно сходный исторический опыт. Он касается судеб и логики имитационного западнического пути.

Февральская революция 1917 г. в России и октябрьская революция 1911 г. в Китае были подготовлены западническим по происхождению протестом против вековых порядков. Социальное реформаторство мыслимо в двух альтернативных формах: либо на основе сохранения национальной идентичности — и тогда реформаторы ищут в национальном прошлом эталон, искаженный впоследствии и подлежащий актуализации; либо они верят в "новую историю" и "нового человека", которых необходимо освободить от давления устаревшей традиции.

В первом случае исторический процесс воспринимается как непрерывный и преемственный, и речь идет о том, чтобы сохранить себя в перипетиях и вызовах истории; во втором он понимается как дискретный, а сама дискретность — как шанс творить совершенное на новом месте. В первом случае реформаторы ставят вопрос: почему мы оказались хуже наших отцов (предков) и допустили падение страны до данного (неудовлетворительного) состояния? Во втором — почему мы хуже Запада?

Это различие позиций принципиально в первую очередь в нравственном отношении: ведь в одном случае люди винят самих себя и их самокритика основывается на национальном достоинстве, обязывающем к совершенствованию в соответствии с великими заветами собственной культуры; в другом они снимают с себя вину и, следуя комплексам инфантильного сознания, перекладывают ее на отцов, не сумевших обеспечить им "светлое будущее". Пора уяснить себе, что феномен западничества в великих восточных культурах отражает инфантильные комплексы тех, кому ноша национальной истории оказалась не по плечу. И тогда они открывают для себя более легкий путь — заимствования чужой истории и чужой традиции. При этом в высшей степени характерно, что чаще всего "западники" приступают к реформам после того, как их страна терпит военное поражение. Так было и с русскими западниками, разлюбившими Россию после неудач японской (1904) и германской (1914) войн, так это было и с китайскими западниками — гоминдановцами.

Иными словами, люди, облученные идеологией западнического прогресса, перестают любить свою страну по-сыновнему и способны только к "рациональной" любви по расчету. Западник любит свою страну при условии, что она самая передовая и прогрессивная; если же она не отвечает прогрессивному эталону, то любовь превращается в ненависть и презрение. Разумеется, в Китае никогда не встречались те крайние формы национального отщепенства, которые заставляли искать опоры вовне, а главного врага — в своей собственной стране. Ни Гоминдан (национальная партия), ни Коммунистическая партия Китая до таких крайностей никогда не опускались. Но феномен утраты интимной духовной связи с национальным прошлым несомненно проявился и в Китае. Само разочарование в традиции под впечатлением внешнеполитических неудач страны свидетельствует о том, что мы имеем дело с секуляризованным, языческим сознанием, привязанность которого покупается земными дарами и успехом, эстетикой силы, вместо того чтобы питаться мотивами участия и сострадания.

Почему либеральные западнические реформы и в России, и в Китае привели к тоталитарной диктатуре?

Западнический либерализм не желает видеть в этих диктатурах собственного порождения, объявляя их традиционалистскими реставрациями. Этот уход от проблемы и перекладывание груза собственных заблуждений на и так уже поруганную и предельно ослабленную национальную традицию мешает и нравственному, и концептуальному просветлению народов.

На самом деле переход от первоначального реформаторского либерализма к тоталитаризму вписывается в логику модернистского проекта — логику секуляризации, радикализации, технологизации. Раз уж выбор произведен и речь пошла о "разрыве с прошлым", то, естественно, более принципиальными и последовательными будут выглядеть не "половинчатые" реформаторы, а неистовые радикалы. Радикализация вплоть до экстремизма — это судьба модернистского проекта, запрошенная им самим в момент разрыва с прошлым. Отметим и другой момент: логика секуляризации, прямо связанная с переходом от традиционалистской созерцательности к культу эффективности, не отделяется от технологического подхода. Тоталитаристы исправляют либералов не на почве традиционалистской ностальгии, а на собственной почве модерна: они обвиняют их в "чистоплюйстве" и нерешительности, в уходе от действия. И здесь обнаруживается, что эффективность властных технологий переустроителей мира повышается пропорционально степени разрыва с моральной традицией и другими обременительными традиционалистскими "сантиментами". Вопреки тому, что об этом говорит либеральная теория на Западе, политические технологии не являются морально нейтральными: они требуют именно "моральной революции" — в смысле высвобождения сознания от бремени морали и традиционных "табу". Вот почему модерн воюет с монотеистической традицией не с позиций нейтральности, а пригласив себе в союзники старых языческих богов грозы и войны, которые учат ненависти к нерешительным и слабым. Подобно тому, как в политической практике либеральная "постепеновщина" закономерно вытесняется революционаристскими "прорывами" и разрывами, в духовной сфере либеральное вольнодумие и скептицизм вытесняются языческим неистовством, вакханалиями святотатцев.

В Китае эти вакханалии стали утихать только после 1976 г.— со смертью Мао Цзэдуна и концом "культурной революции". В России последний всплеск языческого бунта против "старой морали" наблюдался при Н. С. Хрущеве, задумавшем завершить ликвидацию "пережитков" новым закрытием церквей, ликвидацией приусадебных участков в деревне и погромами гуманитарной интеллигенции.

Таким образом, первый цикл, связанный с противостоянием традиционализма и модерна, наши страны в целом прошли синхронно. Второй, посткоммунистический цикл дал уже существенные различия. Постсоветская элита в России, разочаровавшись в коммунизме, не нашла ничего лучшего, как вновь обратиться к Западу в поисках нового, "на этот раз истинного" великого учения. Иными словами, она пошла по замкнутому кругу: либерализм — коммунизм — новый либерализм.

В этом плагиаторстве сказались и большая хрупкость российской цивилизации, не успевшей завершить своего формирования до первой мировой войны и последовавших обвалов, и духовно-интеллектуальное и нравственное измельчание самой элиты, качество которой катастрофически ухудшилось после "великих чисток" большевизма.

В Китае же наметилась возможность ухода от бесплодных тавтологий выродившегося модерна. Посткоммунистический Китай одновременно мобилизовал и стратегию мимезиса западных заимствований (в первую очередь в экономической области), и стратегию анамнезиса — актуализации собственной традиции, прежде всего конфуцианской. Модернистской операции деления нации на непогрешимых прогрессистов и злонамеренных традиционалистов Китай предпочел ответственную национальную самокритику в духе классической традиции "исправления имен" и конфуцианской "искренности". "Искренность" означает мужество самопознания — умение искать причины не в конъюнктурных колебаниях внешней среды, а в собственной духовной природе, требующей просветления. Процедура искренности в интеллектуальном (теоретическом) и в моральном отношениях является несравненно более сложной, чем простое противопоставление просветленных адептов взятого напрокат нового учения зловещим традиционалистам коммунистического и националистического толка.

В первом случае реформаторский процесс требует мужества самокритики, глубокого знания собственной традиции и осмысления путей ее назревшей "реконструкции" на основе сохранения идентичности и преемственности. Во втором случае достаточно противопоставить себя презренному прошлому, а все неудачи и провалы — в том числе связанные с усердием новых реформаторов — объяснить кознями красно-коричневых.

Преимущества китайских реформаторов — по критериям моральной аутентичности и эффективности — сегодня очевидны и неоспоримы. Но прогнозирование означает не экстраполяцию сегодня наблюдаемого, а вопрошание о неизвестном, что предполагает проблематизацию существующего от имени иначе-возможного. В самом деле: сделал ли современный Китай свой окончательный выбор?

На это надо ответить, что "окончательные выборы" в нашу глобальную эпоху возможны только в контексте глобальных духовных сдвигов человечества, а параметры нового глобального сдвига еще не определились. Различие России и Китая кроется во временной ритмике великого мирового цикла. Посткоммунистические реформы в России начались под эгидой запоздалого либерализма — запоздалого потому, что речь идет о совершенно новой ситуации смены фаз цикла, в рамках которой либерализм явно приходится отнести к уходящей фазе. Поэтому для вхождения России в новую фазу, объективно уже начавшуюся, ей придется сменить обанкротившуюся элиту, в основном состоящую из запоздалых эпигонов западничества.

Посткоммунистические реформы в Китае идентифицировать сложнее: связана ли нынешняя относительная стабильность Китая с простым отставанием по фазе или с лучшей духовной подготовленностью к следующей фазе?

Как показывает исторический опыт, величайшие духовные и политические драмы происходят в момент смены фаз большого цикла. Ведь история — не автомат, действующий независимо от людей. С фазой, старт которой начался на Западе с XX века, связаны привычки и вожделения многих миллионов людей — приверженцев потребительского общества, а главное — с ней связаны судьбы самого Запада, выступающего сегодня в роли господина и вершителя судеб мира. Перспектива утраты влияния на Китай рассматривается Западом уже не только как практическая, геополитическая и военно-стратегическая угроза, возрастающая по мере роста мощи Китая, но и в неком метафизическом ключе как поражение проекта вестернизации мира и свидетельство краха миссии Запада.

После того как новейший либеральный проект модерна с таким треском провалился в России, перед Западом возникло неразрешимое противоречие. Успех модернизации в Китае чреват появлением мощного и грозного конкурента, готового сломать конструкцию однополярного мира. Неуспех китайской модернизации, отодвигая проблемы указанной конкуренции в более далекое будущее, уже сейчас в корне поменял бы общий климат эпохи — явно в ущерб западному духовному влиянию на мир. Временным выходом из этого противоречия некоторым западным стратегам несомненно представляется раздел России и передача ее дальневосточных территорий под китайский протекторат, явный или неявный. Это означало бы приглашение Китаю играть и впредь по правилам "морали успеха", не стесняясь того, что этот "успех" не совсем либеральный и не совсем вписывается в обещанную замену перераспределительной парадигмы производительной.

Надо сказать, что территория России сегодня — это как раз то пространство, где решается вопрос о мировых судьбах модерна. Если не отодвинуть "пределы роста" за счет перераспределения огромных территорий и природных ресурсов России в пользу господ мира сего, то последним не останется ничего другого, как начать глубинную перестройку самих оснований технической цивилизации, паразитирующей на экономическом хищничестве. Прошло то время, когда прогресс выглядел едва ли не по-христиански великодушно — обещал будущее для сильных и слабых, передовых и отсталых. Ныне в нем все явственнее просматриваются черты хищного монополизма, готового любой ценой перераспределять планетарные ресурсы в свою пользу ценой ускоренного вытеснения отсталых в архаику нового варварства и нищеты.

В этих условиях перед некоторыми странами из второго эшелона развития вскорости встанет дилемма: откликнуться ли на соблазн участия в новом переделе мира, открытом крахом второй "сверхдержавы", или пойти каким-то другим путем?

Само собой, этот призыв разделить "плоды победы" и воспользоваться "уникальным шансом" будет обращен не ко всем, а только к тем, кто может быть опасным и кого выгодно на время привлечь на свою сторону. Ясно, что среди этих соблазняемых выделяется Китай. От выбора Китая сегодня зависят не только политические судьбы мира, но и судьбы западного модерна как такового, а значит — вопрос о природе постиндустриального общества. Если Китай втянется в завершающую, критическую фазу потрошения мира хищниками модерна, то планетарное томление постиндустриализма завершится опасной банальностью — новыми, более изощренными и "эффективными" способами угождения современному потребительскому обществу.

Это втягивание в нашу кризисную, переломную эпоху всяческих "пределов" и "беспределов" чревато не только глобальными экологическими, но и военно-политическими, геополитическими, а также духовно-нравственными потрясениями. Те, кто предпочтут продлить экспансию модерна на путях территориальной, геополитической экспансии империализма и гегемонизма, должны будут язычески взбодрить своих потребительски "расслабленных" инъекциями социал-дарвинизма и нового расизма. Для Китая это означало бы гораздо более радикальный разрыв со своей великой духовной традицией, чем все эксцессы либерализма, коммунизма и "культурных революций". К этому добавились бы и практические риски. Евразийская ось, связывающая наш общий континент по горизонтали, была бы разорвана и пересечена альтернативной осью по вертикали — союзом России с Индией, с Ираном, со странами Ближнего Востока, в противовес Китаю.

Самое главное, Китай повторил бы злосчастную стратегию российских "демократов", задумавших возвращение в "европейский дом" путем разрыва с "азиатами" — бывшими республиками Советского Союза из Средней Азии и Закавказья. Россия в результате лишилась своих естественных друзей и союзников, так и не обретя приюта в "европейском доме". Несомненно, что приглашение Китая в разряд новых гегемонов, делящих российское "имперское наследие", чревато для него теми же самыми последствиями: одиночеством страны, отвергнутой и на Западе и на Востоке. Судя по многим признакам, китайская правящая элита обладает несравненно большим чувством реальности, чем российские эпигоны либерализма, давно отлученные от собственной национальной традиции и в то же время оставшиеся чуждыми Западу, корыстно манипулирующему ими.

Попытаемся теперь оценить действительно долгосрочные — неконъюнктурные предпосылки вхождения Китая в новую фазу мирового исторического цикла, наступающую вслед за тотальным кризисом модерна и вырождением проекта вестернизации мира в сепаратизм "золотого миллиарда", социал-дарвинизм и расизм.

Несмотря на внушительный экономический рост, в стратегическом отношении положение Китая надо признать нестабильным. В первую очередь это касается идейно-политических оснований его режима. Китай продолжает называть себя коммунистическим, но реально эволюционирует в направлении, которое с точки зрения коммунистической доктрины является предосудительным. Это означает, что равновесие между старой коммунистической легитимизацией режима и новыми социально-экономическими практиками является непрочным. Китай держится на авторитарности, на политическом неучастии масс, на древнем искусстве выстраивания эклектических идейных конструкций.

Но и неучастие, и авторитарность, и камуфляж идеологических построений надо признать временными факторами. По большому счету в современном массовом обществе режим не может отмолчаться, когда дело касается идейно-ценностных оснований. Микроб эмансипации не может остановить свое действие, пока все твердыни "традиционной авторитарности" не окажутся разрушенными. Носительницей этого микроба является современная интеллигенция.

Коммунистический режим в свое время сделал все, чтобы критически свободное интеллигентское сознание привязать к функции — этому соответствовал новый статус интеллигенции, получившей название служащих. Но рост досуга, массовых коммуникаций, разгосударствление экономики вновь переводит общество в стохастическое состояние, когда роли и функции людей не являются заранее заданными, а гарантированное существование сменяется рисковым. Это означает разбалансирование былых социальных групп-монолитов, ослабление институционального давления на личности, поливалентность функций, нуждающихся в личной интерпретации их носителей. Картина эта во многом напоминает классический либеральный эталон, но с рядом существенных оговорок.

Во-первых, в современном глобальном мире отдельные общества теряют суверенитет в важнейшем вопросе — сроках и темпах модернизации. Население стран "второго эшелона развития" сравнивает свое положение не с собственным прошлым, а с настоящим наиболее развитых стран — так создается мощный фактор либерально-демократического нетерпения масс. Для политики это создает риск отрыва от реальных возможностей, а для политиков — соревнование в крайностях, дабы снискать поддержку и популярность.

Во-вторых, референтной группой современного массового общества по-настоящему является не самодеятельный гражданин — персонаж либеральной классики, а потребительский человек, удовлетворенность которого зависит не столько от меры предоставленной ему профессиональной автономии, сколько от количества доступных материальных благ.

Потребительская конкуренция, в отличие от конкуренции свободных производителей, работает не как фактор социальной мобилизации, а как фактор возрастающей социальной демобилизации и атомизации. Трудно сказать, придет ли время, когда ассоциации потребителей превратятся в социальный институт, обучающий гражданской активности и солидарности. Пока что потребительская этика создает предельно атомизированное общество, лишенное социальной солидарности и ответственности.

По меркам большого исторического времени потребительского человека надо признать нежизнеспособным типом. Не только потому, что давление потребительского инстинкта мешает сегодня выстраиванию новых, экологических приоритетов и сохранению природы, но и потому, что потребительский инстинкт разрушительно действует в отношении всех социальных институтов без исключения. Ибо любой социальный институт требует от людей известного минимума ответственности, дисциплины и солидарности. Неудержимый потребительский гедонизм несовместим со всем этим — он готовит человеку новую участь существа, пребывающего в асоциальных джунглях, в ситуации, где нормы уже не действуют.

В этом смысле "потребительский инстинкт" — не метафора, он в самом деле выводит человека из пространства, скрепленного нормами социума. Великая криминальная революция современности — это результат отпущенного на волю потребительского инстинкта. Положение усугубляется тем, что эта "революция", как и многие другие революции XX века, пользуется поддержкой заинтересованных зарубежных сил. Мотив здесь — тот же, который руководил Германией, пропустившей знаменитый вагон с русскими революционерами через свою границу в апреле 1917 г. И потребительский инстинкт, и даже криминальная революция получают известное паблисити в средствах массовой информации, пока речь идет о разрушении чужих твердынь. О том, что Китаю завтра предстоит стать главной мишенью "тонких технологий" дестабилизации, уже говорилось выше.

К числу этих технологий относится и поощрение потребительских инстинктов и следующей за ними криминальной волны. Бывшая социалистическая интеллигенция, исповедующая заемный западный либерализм, попалась на софизме: она поверила в "естественного человека" Просвещения, которого якобы предстоит освободить от "искусственных" тоталитарных запретов. Но в итоге оказалось, что все запреты и нормы — искусственны, и те, кто ориентируется на "естественные" права и свободы, уже не могут остановиться — им предстоит взломать все преграды социальности.

Проблема эта — нешуточная. Она встала сегодня перед всеми обществами. Очень возможно, что атмосфера новой мировой войны, которой уже пахнуло на нас, складывается как ответ на решение неразрешимой в либеральной парадигме проблемы: что делать с новым "инстинктивным" человеком, которому в цивилизованном состоянии сегодня уже явно тесно. На заре модерна Запад решал эту проблему на путях великих заморских авантюр — географических открытий и последовавшей за ними колонизации новых земель. Может быть, новый передел мира — это не только средство удовлетворить ненасытные аппетиты потребительского человека, но и способ предложить ему новое поле деятельности, на котором его асоциальные инстинкты окажутся к месту.

Все это имеет теперь прямое отношение к Китаю и стоящему перед ним выбору. А выбор жесткий: либо не дать потребительскому человеку развиться до крайностей, урезонив его мощными средствами великой духовной традиции, либо сориентировать его на Запад — в плохо защищенные пространства России. Если бы китайское общество рискнуло пойти по этому пути, оно закончилось бы как цивилизация — ибо потребительский человек с великими восточными цивилизациями не совместим.

Следовательно, Китаю вслед за ослаблением морально устаревших коммунистических синтезов предстоит срочно выработать новые идейные синтезы. Само собой разумеется, они не могут быть заемными — у современного Запада не осталось духовных резервов для обуздания великой потребительской революции, перерастающей, по закону радикализации, в великую криминальную. Китаю предстоит поискать альтернативу в недрах собственной цивилизационной традиции.

Банальным ответом на ослабление идейных скреп коммунизма было бы введение прямой военной диктатуры. Но, не говоря уже о том, что сразу после "коммунистической диктатуры" вводить новую невозможно — это чересчур противоречит накопившимся ожиданиям общества и настроениям элит, интеллектуальной и экономической, главное состоит в том, диктатура как таковая представляет собой временное, паллиативное решение. Адекватным долговременным ответом, достойным великой традиции древнейшей из цивилизаций, является духовная реформация. Какие задачи ей предстоит решить?

В целом это задачи, встающие перед всеми обществами "догоняющего развития". Китай выделяется среди них своей выдающейся духовной оснащенностью, связанной с наследием конфуцианства, даосизма, буддизма.

Во-первых, это преодоление описанной выше деморализации общества, подтачиваемого "новой моральной революцией", освобождающей людей от морали.

Во-вторых, это обеспечение выхода из губительной, дестабилизирующей и, главное, морально устаревшей дилеммы левые — правые, коммунисты — либералы.

Если силы духовной реформации не преобразуют перспективу в корне, то Китаю вслед за Россией предстоит познать разрушительные крайности "либеральной революции". В горизонте западных идей коммунизму может противостоять только либерализм — как ответная крайность или фаза вечного лево-правого цикла.

В-третьих, речь идет о предотвращении угрозы распада страны по линии этнических водоразделов. К. Леонтьев гениально предугадал главный парадокс демократического лозунга национального самоопределения вплоть до отделения. Он указал, что этот лозунг есть средство разрушения цивилизационных и морально-религиозных твердынь, стоящих на пути либерально-космополитического "всесмешения". Великие религиозные тексты живут только в больших цивилизационных пространствах. Если эти пространства разрушаются, то разрушаются и эти великие духовные синтезы и открывается дорога вниз — ко все более мелким этно-региональным дроблениям, к грубым стилизациям племенного вождизма, борьбе мелких честолюбии и, в конечном счете,— ко всеобщему распылению и проматыванию великого духовного наследства.

Наконец, еще одна задача, может быть, главная: суметь выразить уже не на языке западнического эпигонства, а на языке собственной духовной традиции чаяния нового будущего, горизонты мировой истории. Сегодня великие земные цивилизации приступают к новому соревнованию — к конкурсу проектов постиндустриального будущего, в которых объективно заинтересовано все человечество, столкнувшееся с глобальными тупиками модерна. Отныне традицию нельзя читать только как традицию — в ней необходимо высветить альтернативы чаемого будущего. Только на этом пути можно социализировать современного человека, проявляющего явную слабость перед искушениями нового языческого натурализма и реабилитацией "инстинкта". Западное просвещение, кажется, свершило полный круг: от борьбы с инстинктами средствами все более рафинированной рационализации — к полной капитуляции перед ними от имени раскрепощения и эмансипации. Но когда "эмансипация человека" достигла своей нынешней, заключительной фазы, оказалось, что эмансипировали не человека, а животное в человеке. Поднять человека заново предстоит уже в новой, восточной фазе великого исторического цикла — средствами восточной духовности. Китайская цивилизация способна сказать здесь свое мудрое слово.

Заметим в итоге, что для формирования убедительной духовной альтернативы у Востока, и у Китая в том числе, немного времени. Модерн в разгаре своего идейного кризиса становится особенно агрессивен и отныне снимает все барьеры, препятствующие инфернальной страсти или игре на понижение — на подрыв всех твердынь духа и морали, осквернение всех святынь, последовательной дезориентации современного человека. У модерна отныне нет средств воодушевления — он пользуется противоположным: всячески дискредитирует нравственное воодушевление, объявляя его "пережитком". Но впереди у человека на земле — не расслабленность вселенского потребительского рая, а беспрецедентные по масштабу и сложности задачи, ибо экономические и духовные резервы модерна уже исчерпаны и предстоит осваивать новую парадигму существования в условиях, чрезвычайно ухудшенных в результате предыдущих разрушительных практик.

В этой ситуации понадобится новое горение — высочайшая мотивация, без которой у грядущего поколения наверняка опустятся руки. Открытие этих новых источников мотивации — задача, которую также предстоит решать Востоку

< Назад   Вперед >

Содержание
 
© uchebnik-online.com